Живая вечность
МОСКОВСКИЕ ВСЕНОЩНЫЕ
или
РАЗМЫШЛЕНИЯ О ФИЗИОЛОГИИ ДУХОВНОЙ ЖИЗНИ
"Меньше знаешь - лучше спишь". Поговорка очень точна: лучше спишь, не "живёшь", "мыслишь", не "лучше себя чувствуешь". Всякий ли захочет идеального сна - комы, пребывания в состоянии овоща? Никто. Вопрос в том, насколько человек хочет жить. По-настоящему жить, словно эту жизнь Микеланджело резцом из мрамора вырубает. Не лучше ли жизнь как акварелька? Знаешь не очень много, спишь не очень много, немного пива пьёшь...
Тем более, что "лучше спишь" не потому, что меньше знаешь о других. Многие готовы не спать, чтобы подсмотреть за другими. "Лучше спишь", когда меньше знаешь о себе самом. Может быть, не только человек способен к самопознанию, но только человек способен к самозабыванию. Палач - и спит сном праведника. Чистая совесть - крепкий сон.
Поэтому святые завели обычай не спать ночами. Вставать за ночь несколько раз. Другие мечтают не вставать, а уснуть вместе со своей совестью.
"Не спи, поэт" относится меньше всего к поэтам. Взорвать свой сон. Встретить Пасху в полночь. Даже не встретить Пасху или другой праздник, а просто не спать. Побдеть. Да не так побдеть, как бдят картёжники или люди со сбитым ритмом бодрствования и сна, считающие себя совами (нет сов, нет вообще сов среди людей, есть организованные и неорганизованные, есть перегруженные и неперегруженные). Побдеть не потому, что работы много, а потому что молитвы мало и вот пусть будет время молитве. Побдеть не потому, что не спится, а потому что преодолеваешь сон.
Так и родились когда-то "всенощные бдения". Сегодня это всего лишь вечерние службы длиною часа в полтора-два. Лишь под большие праздники подольше, а под самые большие еще и поближе к полуночи. В монастырях, конечно, иначе, но речь пойдёт о самых обычных городских, московских церквах, какими они были в начале 1990-х годов.
ХРАМ МУЖСКОЙ И ХРАМ ЖЕНСКИЙ. СЛУЖБА КОРОТКАЯ И СЛУЖБА ДОЛГАЯ.
В Москве есть чистый тротуар. Он находится во 2 Зачатьевском переулке. Здесь
высится кусок фигурно выложенной стены красного кирпича. Стена давно ничего не
огораживается и кажется куском декорации для фильма. Вот перед этой стеною тротуар
в самые слякотные дни и в самые вьюжные дни не выметен даже - убран, и не сказать,
что "аккуратно" - аккуратно это в Кремле, а с любовью к тому, кто здесь
пройдет. Вечерним декабрьским вечером здесь один за другим проходят человек пятьдесят,
подходят к воротам, но не заходят в них (подойти сюда одинаково близко от метро
"Кропоткинская" и "Парк Культуры" - идти по Остоженке, бывшей
Метростроевской, и на левой от центра стороне, за сквериком, выглядывать эту стену).
Все поднимаются по деревянной лестнице (небоязненно - так чисты ступеньки) на
верх стены. Здесь, над воротами - маленькая церковь. Она посвящена, как это исстари
повелось в христианских странах, иконе "Спас Нерукотворный". От такой
же иконы получила свое название Спасская башня (и над ее воротами есть место,
где икона некогда помещалась).
В пять часов вечера начинается здесь по субботам служба, такая же, как и в
любом другом православном храме. Стоит ли описывать ее? Неверующий все равно не
придет, верующий и так все знает, - кажется на первый взгляд. Но нет: ежедневно
и ежечасовно в душах людей совершается духовный передел мира, и вдруг кто-то заглянет,
прочтя эти строки, на новую для себя территорию и полюбит ее? А кстати, и православному
человеку полезно иногда самому или через чужое слово побывать в другой церкви.
Устав-то службы один, а служат все по-разному. Иногда это очень полезно ощутить,
чтобы научиться спокойно относиться к различиям между единоверцами, чтобы любить
в ближнем не только то, чем он схож с тобой, чем он тебе близок, но и то, что
делает его отличным, что делает его ближним - а все-таки не тобою. Иногда и различие-то
крохотное, в миллиметр - но уже не то же самое место занимает различающийся от
нас человек, а ближнее.
В этом храме отличие буквально бросается в глаза - или, точнее, склоняется
перед глазами, потому что от прочих храмов эта церковь отличается
отсутствием электричества. Проводка-то есть, да решили, видимо, не пользоваться
ею и в храме лишь горят свечи. Так заведено у старообрядцев, но у них это
"само собой", в общем порядке отказа от новизны, а у нас - нужно усилие,
и немалое. Нужно паникадило сделать особое, и тут оно сделано: с лампадами в два
яруса. Певцам нужно вглядываться в книги - со свечек-то освещение неважное. Нужно
следить, чтобы в нужное время свечей прибавлялось - ведь вечером, по древнему
восточному обычаю, кончается день и начинается следующий, отчего и в России соединяется
вечерня с утренней службой, и, когда сгущается уличный мрак, ярче должен зажечься
храм. Здесь "ярче" - это почти и неощутимый для оглушенного электричеством
глаза переход от тоненьких свечек к свечкам потолще. И всю службу - легкое шипение,
словно от только что налитого в бокал шампанского: это свечки не слишком любовно
сделаны, символизируя своей гибкостью, склонностью тухнуть и поплевывать во все
стороны православного русского человека. Как же хорошо молиться и при таких свечах!
Свет не давит, душа сама выдавливается из мрака, и позолота не лезет в глаза назойливо,
а обнаруживает способность мягко светиться изнутри.
Этот храм - монастырский. Монастыря - женского, основанного еще в четырнадцатом
веке - уже нет, ворота ведут в никуда, но храм есть, храм недавно возвращен и
освящен. Нет еще монахинь, может и не будет - но священник поминает не "братий",
как обычно, а "сестер святаго храма сего". За клиросом - только сестры,
среди молящихся они не просто большинство (это в любом храме), но какое-то уверенное
в себе большинство. Это - храм сестричества, здесь мужчины - в гостях. Поэтому,
видимо, здесь ощутимо особый кусочек Царства Небесного. В "обычном"
храме все-таки царствуют мужчины, и дело не в том, что только они в священниках,
а в лидерстве каком-то внутреннем, почти невыразимом. Недаром говорят, что слишком
многие девушки ходят в церковь, подсознательно приглядывая жениха, и, соответственно,
словно легкий брачный аромат окружает их. Мужчинам это как раз очень не по душе.
Но вот в этом женском Царстве Небесном этого аромата нет. Это словно земля амазонок,
тут у входа отлагается неотъемлемая, казалось бы, женская скошенность на мужчину,
и между Богом и собою тут женщина никого не впускает. Как хорошо получается: мужчине,
во всяком случае, отдых и целомудрие. С него ничего не спрашивают, он и не отвечает.
Словно убрали какого-то вечного надзирателя. Наверное, у сестер-то свои какие-то
проблемы остаются - но уж они не особенные женские, а общечеловеческие: самолюбие,
зависть и т.п. И убран храм по женской воле: много цветов, каждая икона украшена
ими.
Служба совершается здесь по-монастырски, то есть полностью. Положено прочесть
псалмы - читают все положенное, а не по кусочку от каждого, как всегда делается
в "приходских" храмах. Поэтому, начиная в пять, кончают в девятом часу.
Часа через два непременно устают ноги, деревенеет шея. Становится ясно, почему
в житиях святых особо отмечалось, когда человек всю службы стоял недвижно, не
переминаясь с ноги на ногу. Разумеется, появляется желание уйти. В конце концов,
все, что было на душе сказать Богу - сказано, норма какая-то молитвенная выполнена,
маслицем освященным помазались, ну что изводить себя, какая уж тут молитва, с
уставшими ногами. Даром, что ли, сказано: лучше сидеть и думать о Боге, чем стоять
и думать о ногах...
Даром-недаром, а вот если это времечко усталое перетерпеть, то тут и начинается
какое-то второе молитвенное дыхание - не наше, естественное. И первая молитва
неплоха, и тогда Дух Божий дышит в нас, побуждая говорить о себе, о ближних, о
проблемах, о бедах и удачах, открывать сердце Богу... А все-таки, пока есть в
нас силы - мы предпочитаем молиться сами, своею волею, да еще оглядываемся (невидимо,
изнутри) вокруг - видят ли все, как мы молимся? оценили усердие? Второе же дыхание
в молитве - когда у нас уже нет сил о чем-то просить, о чем-то горевать, нет сил
гордиться своею молитвой. Усталость - да, есть, а слов нету, желаний не осталось,
кроме как домой уйти. Вот если не уйти, тогда и появится та удивительная молитва,
ради которой не три - тридцать часов стоит простоять, молитва совершенно уже ни
о чем, не просительная, не покаянная, не благодарственная и уж, конечно, без оглядки
на соседа и самого себя, а просто предстояние Тому, ради Кого ты здесь, без Кого
нет жизни, Кому нужен ты сам, а не твои проблемы и Кто нужен тебе больше любых
нужд, Кто любит и так же спокойно молится навстречу тебе и в тебе.
Заканчивается всенощная: сестры выходят на середину храма и поют гимн Матери
Божией, святому митрополиту Алексию, некогда основавшему на этом месте обитель.
Древностью, однако, здесь не пахнет. Здесь все ново - и молитвенное усилие, и
благоговение, и единение. Пройдут года, на этом фундаменте вырастет свое предание,
- на фундаменте молитвы, в который каждый из входящих в этот храм кладет свой
камешек. Неумело и криво молимся мы, но искусно и прямо принимает нас и привечает
Господь Иисус Христос, подводя к хозяину этого Дома - Отцу Его и Отцу нашему.
ГОРА И ПЕЩЕРА
Выйдя из вестибюля станции метро "Бауманская", сразу поверните направо
- перейдите через улицу Бауманская с ее трамвайными путями и ступайте по дорожке,
идущей тоже вправо, наискосок. Будьте осторожны при переходе через улицу - вот
последнее указание, необходимое, чтобы найти Патриарший Богоявленский Елоховский
собор. Даже рядом с современными многоэтажными домами это - гора. Впрочем, так
повезло, что многоэтажки отделены от собора проезда, а с другой стороны сквер,
а с третьей здания дореволюционные, низкорослые.
Вечерняя служба начинается чтением (или пением) псалма, который воспевает мир,
сотворенный Богом, причем воспевает одну за другой какие-то подробности, совершенно
не вызывающие трепета у обыкновенных людей, как будто автор псалма впервые высадился
на земле. Псалмопевец - поэт, да к тому же еще и солдат; лирику иного псалма трудно
понять, если не знать обстоятельств его написания, а они были таковы, что автор
не просто бродил по полям и горам, воспевая их красоту. Псалмопевец и будущий
царь Давид бежал, как заяц, спасаясь от царя Саула - вот при каких обстоятельствах
складывались многие псалмы, в которых отчаяние сменяется надеждой. Но и многие
псалмы, живописующие природу, отнюдь не безмятежны - это взгляд на природу человека,
который был уверен, что глядит в последний раз. Поэтому он и восхитился. Но поэтому
восхищался он необычно. "Кавказ подо мною. Один в вышине" - "Горные
вершины спят во тьме ночной" - так о горах пишет поручик, которого никто
не преследует. Давид же твердит: "высокие горы [жилище]- сернам, каменные
утесы - убежище зайцам" (Пс 103, 18). Это слишком выдает человека испуганного,
которому и вдохновении пришло со страхом. Это пишет охотник, превратившийся в
дичь.
Гора - замечательное с военной точки зрения сооружения: кто на вершине, ничего
не боится, потому что местность хорошо просматривается и он над нею господствует.
Это не улица, не лес, где врагу легко спрятаться. Но только Давид не собирается
"господствовать" - точнее, не имеет возможности. Хорошо обороняться
на горе, когда есть оружие, а у Давида его не было или было слишком мало - и он
открывает в горах то, что невидимо первому глазу: трещину, расщелину, пещеру,
куда можно вдавиться и исчезнуть. Так обнаруживается, что гора, возвышенность
может заключать в себе собственную противоположность - дыру. Дыра, более того,
оказывается полезнее вершины. На вершине нельзя жить - а в пещере можно, и люди
с первобытных времен этим пользовались. Все, чему мы с тех пор научились - так
это строить искусственные горы с искусственными пещерами, на одну семью или многоэтажные.
Кремль на вершине горы - это всего лишь надстроенная на вершине пещера.
Гора, пещера в горе, - самые простые природные явления, с них начинает человек
устраивать свою жизнь в мире. Одновременно человек верует и молится, придавая
религиозный смысл всему, что его окружает - и вот, вершина горы (а не дно пропасти)
с древнейших времен и до наших дней остается излюбленным местом богопоклонения,
а пещерные храмы являют молящемуся в них саму суть "храма" как места,
где можно не бояться, что на тебя нападут лисы или охотники, где можно, наконец-то,
спокойно помолиться. В "среднем" московском храме его "пещерность"
и, соответственно, "горность" (ибо пещера есть гора полая, "вынутая",
есть гора пустоты) не бросается в глаза. Не то Елоховский собор - огромный по
сей день, он не может не производить впечатления именно горы, а не просто дома
с куполами; пять глав и колокольня, барочные завитки только дополняют это впечатление,
делая эту гору естественно разнообразной. И, входя через огромные двери, воспринимаешь
внутренность собора как огромную пещеру. Так герои Жюля Верна рассматривали пещеру
Таинственного острова, которая спасла их от холода и диких зверей: огромная, так
что свет факелов не высвечивал потолка. Пещера - первое жилище, и это напоминает,
что не дверь, а завеса - первое, чем перегораживали в жилище вход. И уже по другому
смотрится завеса, по традиции отделяющая алтарь от основного помещения храма (есть
и двери - "царские врата", столь могучие, что их отверзание напоминает
чудесное расседание скалы, являющей сокровенную в себе пещеру с сокровищами).
Здесь выше, чем в других храмах, солея - для свежего глаза это всего лишь подиум,
приподнятая над полом дорожка вдоль иконостаса, а по смысле это миниатюрная гора,
напоминание о том, что богослужение совершается на высоте, поближе к нему, там,
куда не добраться без физического (и духовного) труда восхождения. Солея - маленькое,
но все же проявление того, что алтарная часть храма выше остальной, есть именно
гора внутри пещеры, гора, в пещеру переходящая и пещерой увенчанная.
Елоховская пещера, куда каждый проникнуть без всякой спелеологической подготовки,
где каждый может встать и помолиться, напоминает, что Церковь есть прежде всего
собрание спасенных людей. В маленьком храме остро чувствуется избранность, поражает
разборчивость то ли Бога, то ли людей - в большом впечатляет спасенность, неразборчивость
Бога. Эта многосотенная толпа - конечно, объединена не единомыслием, не дружескими
связями и знакомствами, но прежде всего верой в Спасителя. Здесь отдыхает душа,
которая слишком долго пребывало в кружке одного какого-то направления в Церкви,
в общине самой доброкачественной, но все-таки прошедшей отбор человеческий. Здесь
все отобраны лишь Богом.
В пещере таких размеров хоры звучат сверху, с галерей, но звучат они уже не
как хоры, а как песня в горах - с эхом, с гулом, с раскатами. На таких просторах
уже и неуместным было бы древнее спокойное, "знаменное" пение - оно
хорошо в тесной катакомбе, в подпольной квартире, но в горах самый монотонный
распев стал бы полифоническим, раздробился бы на переливы. Тихий напевный голос
чтеца здесь был бы и неслышен, и странен - здесь звучит единственно уместный крик,
почти вопль пономаря. Здесь служба идет самым распространенным, "приходским"
чином - но все-таки не два часа, а два с половиной, потому что пространства такие
большие, народу много и нужно время на преодоление этой громадности здания и общины.
Размер стен и каждой детали убранства вспучивает не только звук, но и самая поверхность.
Нормальный аналой - прямоугольник со скошенным верхом - выгибается в середине
пузом, словно беременный во все стороны, да еще покрывается сплошной резьбою,
как и иконостас, и стены. То, что зовется обычно "барокко" и кажется
надоедливой кудреватостью в маленьких помещениях, здесь обретает свой подлинный
смысл: горы не бывают зеркально гладкими, они трескают и выгибаются под собственной
тяжестью, от причуд ветров и вод.
Храм, напоминающий о пещере, напоминает о смерти. В конце концов, гроб - это
модель не дома вообще, а именно пещеры, это идея пустого пространства, которое
окружает тело и не дает земле поглотить его. В Елоховском соборе, справа от царских
врат, словно вырастает из иконостаса гробница святого митрополита Алексия: с верхом
в виде шатра - то есть, той же горы. Отверзающиеся царские врата действительно
напоминают о том, что Христос был положен в саркофаг, высеченный в скале - в пещере,
что Воскресение было исходом из пещеры (а Рождество - входом в мир через пещеру).
Когда же вечерня сменяется утреней и среди полного декабрьского мрака раздается
возглас: "Слава Тебе, показавшему нам свет!" - не хочется смеяться над
причудами церковной традиции, которая не желает трудиться и восстанавливать первоначальный
порядок, по которому возглас этот должен был бы совпадать с восходом солнца. В
конце концов, разве солнечному свету это славословие? Или христиане, подобно древним
египтянам, поклоняются Солнцу как богу? Конечно, нет. Кто почувствовал Бога -
почувствовал, что мир сей подобен китайской игрушке: набору костяных шаров, охватывающих
один другой наподобие матрешек. Жилище наше - пещера, и храм - пещера, и весь
мир, вся вселенная - всего лишь пещера (отчего храм с такой легкостью символизировал
космос, ведь бескрайние просторы его - лишь своеобразная окраска конечного потолка).
Только, в отличие от Платона, христиане не пытаются узнать, что там - за пределами
пещеры - по теням, мечущимся на ее стенках. Христиане приветствуют Бога, сошедшего
до рождения в пещере Космоса, до распятия в пещере Земли. Мы веруем в Воскресшего
- Восставшего из пещеры гроба. Пещерность мира упраздняется Светом Воскресения
Христова, и открывается человек воскресению к бесконечному простору Небесного
Царства.
УТОНЧЕННОСТЬ ПРОТИВ КАПИТАЛЬНОСТИ
Метро "Новослободская" выходит фасадом на широкую улицу, название
которой человеку, направляющемуся в храм во имя преп. Пимена Великого, знать не
надо. Ему надо свернуть налево, как бы стараясь обойти метро. Обойти не удастся,
идет стройка, есть лишь узкий проход между стройплощадками, и этот проход выносит
вас к трамвайным путям, а там уж, оглядевшись, нетрудно заметить массивную церковь,
которая и сейчас смотрится высокой, несмотря на окружающие ее элитные многоэтажки.
По-настоящему, конечно, храм Пимена Великого был велик сто лет назад, когда стоял
посреди фабричного района огромной кирпичной громадой. Рабочие, в основном недавние
крестьяне, любили ходить в храм: в деревне это всегда праздник, вот и в городе
у них это ассоциировалось с чем-то в высшей степени радостным. Но в деревне сходить
в церковь - удовольствие редкое, а в городе оно слишком доступно. Наступает привыкание,
уходит чувство праздничности, остается подлинная вера или пустота. Во всяком случае,
в городе столько людей, что если хотя десятая часть вчерашних крестьян ходила
в церковь, то уже была тысячная толпа. Вот и строили храмы, подобные Пименовскому:
из фабричного кирпича, фабричной тяжеловесности, сумрачные цеха, в которых солея
- узкая полоса перед иконостасом - тянулась конвейером для духовенства. Как ни
отчищай внутренность таких церквей - а все-таки кажется, что сумерки копотью въелись
в стены, и даже позолота здесь будет томиться мрачно.
Впрочем, позолоты здесь почти нет. Храм Пимена Великого был известен скоропреходящей
славою мира сего, когда на патриаршем престоле был соименный преподобному человек
и храм был для него святыней особой. Ныне уже мало кто помнит Патриарха Пимена,
добродетели его не просияли, а недостатки, какие были, были лишь дубликатом недостатком
Патриарха Сергия, который и вошел в историю как символ определенной политики,
которому достается и хула, и слава. Так что известным остается храм преп. Пимена
благодаря уникальному иконостасу: из белого мрамора, в стиле модерн, он ослепительной
линией пересекает храм, стилю и духу которого совершенно чужд. Кажется, что кто-то
начал расчищать мрак, да и остановился в изнеможении: сил хватило лишь на узкую
полоску (иконостас в два яруса). На cамом деле все, наверное, наоборот: средняя
сумрачность обостряется рядом с мрамором, мрамор ярче рядом с серостью.
Утонченность и блеклость - вот модерн, каким он предстает в этом иконостасе.
Краски тусклы изначально, видно, что не пожухли от времени, а просто художник
считал естественный цвет слишком нервным. Буквы не выписаны, а висят на почти
невидимых глазу золотых цепочках, которые и цепочками-то назвать трудно: каждое
звено вытянуто неимоверно, расплющено до проволочки. Явно, что мечтой мастера
было заставить буквы парить в воздухе. Фигуры архангела Михаила и Матери Божией
в традиционной сцене Благовещения на царских вратах - врезаны не в бурную барочную
поросль, к которой привычен глаз московского православного, а в геометрическую
золотую решеточку, похожую более всего на листок тетради в клеточку. Лампады на
иконостасе - электрические, как и в большинстве наших церквей (да и каково было
бы зажигать лампады в пятом ряду?), но это единственное место, где немигающий
электрический огонек смотрится естественно: метание из стороны в сторону неуместно
здесь, оно свидетельствует о какой-то естественной хаотичности, неопределенности,
беспорядочности, которую художник, скульптор, чеканщик попытались изгнать.
Молясь перед этим иконостасом, начинаешь словно из чувства противоречия замечать
все то неутонченное, яркое, резкое, чем жив даже попытавшийся застыть в молитве
человек. Вот традиционные лампады: массивные, иногда загораживающие икону чуть
ли не наполовину, и не парят в воздухе, а покоятся на мощных цепях, которые тоже
мозолят глаза. Вот священник в роскошной митре и парчовой ризе выходит на солею
и неподвижно замирает, как это и пристойно, и благочинно - а вот он, очень характерным
священническим жестом, чуть передергивает плечами, чтобы риза "села"
нормально. Лезет в уши немолчный шепот - даже не шепот, а довольно громкое гудение
разговаривающих бабушек-нянечек, и видно, что здесь все уже к этому бесчинному
говору уже привыкли и не замечают, как не замечают гуда самолетов живущие около
аэродромов. Да и народу-то совсем немного, человек пятьдесят, сделаешь замечание
бабулечкам, обидятся и уйдут - с кем останешься. Бродит по церкви чуть юродивый
мужчина, перекошенный немного, невнятно что-то бормочущий, и все чем-то недоволен,
хотя больше всего недовольным надо быть им, его лопотаньем. Неужто мы сами не
отойдем, когда священник пойдет кадить? Когда цукают тебя обычные смотрительницы,
к этому относишься спокойно, а когда вот такой - нет, это уже непорядок. Красиво
встало духовенство в центре храма, когда пришла пора читать Евангелие - ан вот
бабка какая-то уцепилась за пономарское облачение, показалось ей, что к нему что-то
прилипло, а это торчит кусочек чего-то непарчового, пономарь обернулся и объясняет
ей, и уже нет желанной утонченности. Вот и просто две бабки обсуждают недостатки
своих курток-пальто, что-то щупают, - в общем, уклоняются от темы.
Благочестивые люди позднего Средневековья умилялись неподвижности молящегося.
Видимо, так начинался "модерн", современность - из благого желания устранить
то, что чаще всего осложняет богослужение, нарушает его лепоту. Это - биение жизни.
Кто жив - тот переминается с ноги на ногу. Живой огонь трепещет, электрически-мертвый
не моргает. Небо - рай на земле, и вот человек тщится утончить все в этом раю
так, чтобы все парило, а не висело, чтобы преодолеть силу тяготения, слабости,
усталости. Яркие краски - это где буйствуют жизненные соки, раю пристала умеренность.
Наши разговоры, лица, повадки, - неуместны, корявы на облаках и должны быть вычеркнуты,
сведены на нет, остаться должно нечто ровное, тусклое, левитирующее.
Нет! Благопристойность и чинность обязательно обуздывают плоть, но не превращают
ее в пар. Христос воскрес во плоти. В раю будут не только облака и арфы, не только
бесплотные чины, но и довольно много святых, которые будут во плоти - что в случае
многих из них отнюдь не символическое указание, а многопудовая масса. Тучные люди
тоже молились, нервные люди тоже предстояли Богу, и Господь приходит в мир, не
дожидаясь, пока мы отучимся дышать, галдеть и шаркать. Модерн-то ведь, сам по
себе, - не особый "церковный стиль", это очень даже светский стиль,
и возник он как стиль, ассоциирующийся не с Вознесением, а с упадком ("конец
века" - XIX-го, не с райскими кущами, а с вполне земными болотами. Оказывается,
утонченность здесь и сейчас - немного опасна. Быть утонченным до Страшного Суда
- значит забегать вперед Христа. Пытаться до огненного испытания начисто вымести
землю, повадки людей, интерьер храма - значит рисковать перестать быть землей,
не становясь небом. Прекрасно, что есть места, где небо сходит на землю, прекрасно,
что люди стараются в этих местах вести себя как ангелы, но вдвойне и втройне прекрасно,
что мы остаемся людьми и Господь не гневается на нас за это. Замечательно, что
и с шепотком, и с миганием, и с треволнениями храм остается храмом - отнесемся
смиренно к этой немощи нашей, пусть даже спасенной и освященной природы, не будем
нервничать, глядя на других - и тогда Господь будет спокойно глядеть на нас самих
с нашими собственными "отклонениями". Мы научимся молиться как на небе,
не отрываясь от земли.
Сто третий псалом, с которого начинается всенощная, описывает вселенную не
слишком утонченно: Бог "одевается светом, как ризою", небо - всего лишь
верх Его шатра, облака - Его колесница, земля не парит, а "поставлена на
твердых основах". Этот мир, это творение можно бесконечно утончать лишь потому,
что Бог создал его массивным, прочным, основательным - так, чтобы хватило надолго
нам, мироедам, чтобы Слава Божия являлась нам во всей тяжести света, во всей безбрежности
моря. Над всем этим миром Бог поставил человека царем - и, если мы ниспали с трона,
это не повод, чтобы изничтожать мир до пластиночки, до блеклого контура. Надо
научиться парить, стоя на ногах, восхвалять Бога, когда затекают ноги, взирать
на Его лик, заслоненный массивным светильником - и тогда мы приблизимся к Богу
- Творцу не игрушки, а великого, исполинского и бесконечно волнующегося мира,
в своем волнении прекрасного и живого, и как огонь отзывающегося на каждое могучее
движение Духа Божия.
КРУГ И КВАДРАТ: У МИТРОПОЛИТА ФИЛИППА
Храм во имя святого митрополита Филиппа расположен слева от выхода из кольцевой
станции метро "Проспект Мира" - надо перейти под землей на другую сторону
улицы. Можно пройти от радиальной станции "Проспект мира", но тогда
надо свернуть направо, а переходить никуда не нужно. Если Вы идете на всенощную,
то можете слиться с довольно бурным потоком и идти с ним метров пятьдесят. Затем
Вы пойдете в храм, а остальной поток - дальше, к огромной чаше стадиона.
Храм снаружи кажется обычным трехчастным строением: колокольня, прямоугольник-сарай,
эдакая "трапезная", а дальше алтарное закругление. Присмотревшись, однако,
видишь, что здесь - не просто алтарная апсида, не полукруглый выступ в стене,
традиционный практически для любой русской церкви. В этом храме прямоугольная
трапеза пристроена к ротонде - круглому помещению, где целиком помещается и алтарь,
и помещение для молящихся. Снаружи это не слишком заметно и во всяком случае не
впечатляет. Круг этот впечатывается в сознание после того, когда входишь внутрь
его, внутрь церкви, замыкающейся вокруг тебя кольцом.
Церквей круглых мало в России. И уж вовсе мало таких, как эта - где круг небольшой,
где оказываешься словно в башне, где до каждой стены десяток шагов от центра залы.
Это именно зала - не зал, не мужского рода пространство, где прямы стены и углы.
Это именно зала, и весь облик ее говорит о старинной, "осмнадцатаго"
века гостиной: попарно колонны окружают ее (две по обе стороны царских врат, по
две на правой руке и на левой). Это именно уютное место для дружеских встреч и
бесед, здесь если будут говорить - то каждый может при желании услышать любую
беседу и к любой, по своему выбору, присоединиться; здесь легко помахать рукой
и подозвать к себе. Но здесь и легко уединиться - потому что колонны отмечают
узкую галерейку, опоясывающую залу - да еще пол этой галереи приподнят, так что
стоящие здесь могут смотреть на танцующих как зрители с трибуны. Молиться здесь
больше чем двум десяткам людей крайне неудобно, а поскольку народ привык окружать
свободным пространством святые предметы - аналой, икону, подсвечники - то внутри
большого круга и стоит десяток смельчаков, а другие жмутся на галерее. Но и прижатые,
остаются близкими гостями алтаря, который вписан в тот же круг и по одному тому
воспринимается как часть неотъемлемая, незагороженная геометрически.
Наверное, можно разыскать в книгах, кем и по какой прихоти построена такая
церковь - копирующая аристократический салон. Но и так ясно: каждый строит для
Бога такой дом, какой более всего ценит сам.
С древнейших времен квадрат и круг противопоставлены в человеческой психологии
как символы, скажем, женского и мужского. Но ведь они еще и символы имущественного
расслоения: круглый дом может позволить себе лишь богатый. Круглые стены уютнее
прямых - что это? почему это?
Мир - кругл, и это - хорошо. Вот разгадка. Кругло все, начиная с разбегающейся
из одного центра Вселенной (а раз из одного центра, с одной скоростью - значит,
шар), и до орбит планет и электронов, до самой поверхности планет. Кругло вокруг
человека: горизонт (если не в городе) на одном расстоянии от нас, куда ни повернись.
Небосвод есть свод - даже в городе каждая его точка удалена от нас на равное с
прочими расстояние. Кругл, впрочем, и человек - если не целиком, то окружностями
головы, бедер, груди. Круглы стволы деревьев и растений (в сечении, разумеется
- но вот Бог может придумать круглую прямую, а человек придумывает прямую вообще
без ширины, несуществующую на деле), круглы плоды земные, и прямоугольные арбузы
остаются излюбленной темой первоапрельских шуток. В результате круглы сыры и колбасы,
круглы бутылки, чашки и тарелки. Прямоуголен только холодильник и буфет - но ими
сыт не будешь. Несъедобное - от человека, пропитание - от Бога. Квадрат - от человека,
круг - от Бога. Человек изобрел прямоугольные дома и камеры, решетки на окнах
- а если хочет как-то скрасить пакостность решетки, украшает ее кругами, вписанными
в квадрат и призванными смягчить его жесткость.
Что же есть такого в круге мягкого, уютного, симпатичного, что в круглом храме
молиться легче, приятнее и даже, не побоимся сказать, веселее? Почему прямая стена,
прямой угол воспринимаются как нарушение гармонии? Может быть, именно потому,
что круг - естественное следствие равенства, когда все равно удалено? полной свободы,
с которой кольцом расходятся всевозможные волны, видимые и невидимые, составляющие
мир? Может быть, сидящие вокруг круглого стола - или в круглом амфитеатре стадиона
- уравнены между собою, каждый открыт взгляду других ровно настолько, насколько
сам имеет возможность других озирать, все поставлены в мягкое, но твердое положение
людей, которые не могут не открывать себя другому? Может быть, круглое не так
опасно, как угол - сколько людей умерли, ударившись об острый угол меча или стола
или просто ступеньки? Остроумие и удобство круга становятся наглядно ясны, когда
видишь, как в этом храме следит за свечами женщина - она просто поворачивает его
(подставка для свечей, видимо, на шарнире), как поворачивают тарелку - и никакой
угол ее не задевает. Так для столов делают крутящиеся тарелки, на которых удобно
класть и резать торт.
Религиозная жизнь, видимо, и начинается с круга: люди становятся в круг и,
взявшись за руки, движутся в одну сторону и поют - затем в другую сторону и поют.
Может быть, этот хоровод символизирует солнце, но более всего он выражает желание
взяться за руки и радоваться, радоваться дивному круглому миру, удобному, просторному,
нежно охватывающему человека (как охватывает его эта церковь-ротонда). Так, говорят
историки, рождается поэзия: одна строчка - это движение хоровода в одну сторону,
вторая строчка - в противоположную. Размер сам собой возникает из темпа танца.
Если это предположение справедливо, то самая надежная поэзия - та, в которой первая
строчка и вторая не различаются так же, как движение по часовой стрелке и против
нее. И такая поэзия хорошо знакома каждому христианина, и именно такая поэзия
пронизывает всю всенощную, ибо именно так написаны псалмы: двустишиями, в которых
вторая строчка повторяет мысль первой другими словами. Вот псалом 103, с которого
она начинается:
"Одеяйся светом, яко ризою,
Простираяй небо, яко кожу".
Это ведь одна и та же мысль, ибо "свет" и "небо", "риза"
и "кожа" - одно и то же, синонимы, как "одежда" и "облачение".
Или: "От запрещения Твоего побегнут, от гласа грома Твоего убоятся"
- кто не знает славянского языка, затруднится в переводе, но не затрудится понять,
что дважды сказано одно: Бог вызывает трепет и страх. Впрочем, "трепет"
и "страх" в псалмах тоже означают одно.
В то время, когда чтец читает (или хор поет - в церкви св. Филиппа хор наверху,
на каком-то высшем ярусе концентрически круглой вселенной) этот псалом, священник
читает одну за другой семь (священное число - число семи светил, семи тел небесных,
особых от точек-звезд явной своей круглостью). "Светильничными" называют
эти молитвы, потому во время чтения их положено было некогда зажигать семь светильников
- словно семь светил спускались в храм. Каждая из этих молитв написана как псалом,
а часто и прямо составлена из стихов псалма, и каждая - словно небольшая песенка
для хоровода. Вправо: "Внуши молитву нашу" - влево: "и вонми гласу
моления нашего" (молитва первая). Вправо: "да не яростию Твоею обличиши
нас" - влево: "ниже гневом Твоим накажеши нас" (молитва вторая).
Вправо: "помяни нас, грешных и непотребных раб твоих, внегда призывати нам
Святое Имя Твое" - влево: "и не посрами нас от чаяния милости Твоея"
(молитва третья). И не слышит никто этих молитв, этих слов - но храм сам организует
молящихся в круг, в неподвижный, молитвенный хоровод, и слова всех песнопений
и гимнов псаломски, хороводно повторяются, движутся по кругу, в центре которого
- невидимый Центр, без которого нет смысла и возможности быть окружности. Храм,
возможно, родился именно круглым - как место для хороводов. Храм с прямыми стенами
- целая революция в духовной жизни, подразумевающая особое настроение, разделение
между теми, кто стоит в том или другом углу квадрата. Но и после этой революции,
когда уже большинство храмов прямоугольны, алтарь все-таки делаются полукругом,
и это выдает первичность кольца, равенства, уюта. Сохраняется округлость самой
церковной жизни, ведь год - кольцо, в нем не найти углов, мгновений более значимых,
чем другие, более других удаленных от Бога, и сама Пасха вписана в год и повторяется
ежевоскресно, ежедневно с литургией. Год - и молитвы, и литургии, и всенощные
- повторяется так, как повторяются обороты колеса, и как не может повториться
идущая прямо линия, окружение которой все время меняется.
В какое-то мгновение, купаясь в круглости, молясь кругло, наслаждаясь округленными
звуками пения и чтения в храме, ловишь себя на мысли о том, что хорошо бы и все
иконы были круглыми, и престол был круглым... Но Бог, созидающий Себе дома, умеет
вовремя остановиться - в отличие от человека. Круглых икон здесь нет (кроме достаточно
традиционных и потому не поражающих изображений Благовещения на царских вратах).
Иконостас, естественно, закруглен, но поделен на прямоугольники. Прямоугольны
окна. Вспоминаешь знаменитый круглый дом, который построил в Москве архитектор
Мельников - и там окна были не круглые, а граненые. Круг должен охватывать нас,
быть больше нас, быть кругом, а не кружком-колечком, - вот почему именно в этом
храме в мелких деталях нет завитушек. Природа кругла, но она знает внутри своей
круглости прямые линии - разрывы, разломы, пропасти, и терпит их. Терпимы они
и в храме. Другое дело, что человек, изобретая прямоугольник и утверждая его как
главный архитектурный прием, как основной эстетический принцип в крупных и мелких
вещах, утверждает прежде всего психологию разрыва, натиска на природу, на все
то спокойное и ласковое, что заложено в круге. Прямая линия - это грубый взмах,
это готовность уничтожить все, не огибая, это предпочтение линии своего взгляда
равновеличию всех взглядов. Крест - это разбитый круг. Прямая стена - это заведомый
ранжир, кто-то ближе к краю, кто-то к центру. Прямая линия - это поставления себя
в точку отсчета координат, и на этой системе координат, где все определяется от
некоего нуля и исходящих из нуля лучей и интересов, построена вся научная цивилизация.
Круг и здесь благородней - не случайно его все-таки используют для локации, потому
что здесь координата определяется не нулевой точкой, а углами между точкой и равноправным
ее окружением.
Круг, однако - всего лишь фигура. Об этом напоминает стадион, расположенный
в сотне метров от храма, из которого доносятся до прохожих вопли, будто из древнеримского
Колизея. В конце концов, на круглую же арену выпускали христиан на потеху толпе.
Тогда круг объединял не любовно, а жестоко, ставил людей лицом к лицу, чтобы всех
замарать ненавистью, чтобы каждый предал человечность, не опуская глаз. Так что
ничего круг не гарантирует, как и любая другая форма. Но все-таки круглость остается
в храме - и остается именно в том, что более всего бросается в глаза. Храм - это
столовая. На всенощной в храме св. Филиппа это бросалось в глаза, потому что совершалась,
помимо обычных молитв, еще и лития - освящение вина, хлеба, масла. Люди подходили
в центр храма, священник помазывал их, пономарь давал им из корзину кусочек хлеба,
смоченный вином. Все очень походило именно на светский прием, на фуршет, на трапезу.
Этих простых слов не надо бояться - именно трапеза совершается и на Литургии,
и таинство Евхаристии совершается на круглом блюдечке, только что вызолоченном,
и причащаемся мы из Чаши, круглой, как любая чашка (кроме совсем уж модернистких).
И какие бы стены ни окружали нас (удивительно, как квадратура круга, но и прямоугольные
стены - окружают кругом), храм - дом Любви, где централен Господь, и где является
нам невидное безверию устройство мира - кольца, обручившего нас с каждым и Единым.
5. ОТРАЖЕНИЯ: ИОАННА ПРЕДТЕЧИ НА ПРЕСНЕ
Пресненский храм, посвященный празднику Рождества Иоанна Предтечи, стоит практически
в центре Москвы, в четверти часа ходьбы от Садового кольца, от Белого дома, от
площади Восстания, от Калининского проспекта - и при этом его не знают так, как
знают другие центральные московские храмы. Эта церковь слишком похожа на городской
дом - не архитектурой, а расположением. Искать ее надо так же, как ищут дом в
путанице городских улиц: выйдете из метро "Краснопресненская", повернете
налево, практически за здание метро, в противоположную от решетки зоопарка (на
другой стороне улицы) сторону, дойдете на здания киноцентре - небоскребного и
современного - и повернете за эту небоскребность на улицу Заморенова. Улицу надо
перейти, двигаться от метро и киноцентра направо, а в первый же переулок свернуть
- это будет Малый Предтеченский переулок, и через тридцать метров вы с удивлением
обнаружите, что в ряду домов стоит церковь. Вот из-за такой включенности в ряд
домов на узком переулке храм и невиден, вы можете сто раз сходить в киноцентр,
пройти по Заморенова, но о его существовании и не подозревать. Есть в этом какая-то
"обманка", замаскированность - идти-идти и вдруг наткнуться...
Храм, выстроенный в XVIII-XIX веках, на редкость обычен для Москвы того времени:
сперва ставили собственно кубик церкви, потом, накопив денег, к нему пристраивали
с запада "трапезную", где, естественно, никто и никогда не трапезничал,
это уж от монастырей такое название пошло - в этой трапезной два придела, потом
приставили колокольню, получилось нечто вроде креста в плане. Обычно, входя в
московскую церковь, вы и видите предбанничек - на самом деле, основание колокольни
- затем как бы сквозной коридор, по обе стороны которого приделы, а на конце -
главный алтарь и зал перед ним. Все это чрезвычайно стандартно и привычно.
Тем резче изумление, охватывающее того, кто впервые входит в эту церковь: над
коридором между приделами и главным алтарем блистает и переливается полукруг световых
бликов. Кажется, что это покров из какой-то небесной ткани, неповинующейся земному
тяготению и потому не провисающей, а, напротив, выгнувшийся вверх.
Это на своде арке выложена из мозаики какая-то фреска, и кусочки мозаики блестят,
отражая свет большого паникадила перед главным алтарем. Свет электрически неподвижен,
но кажется мерцающим, потому что смотрящий на эту красоту человек не может быть
неподвижен - достаточно дышать (а мы еще и с ноги на ногу переминаемся), чтобы
свет дышал и бликовал. И как бы ярко ни горело само паникадило - отражение все
равно ярче, оно белое, а не желтое, оно воспринимается просто как геометрически
ровных очертаний кусок света, как свет не рассеивающийся, а воплощенный.
Рассчитано ли такое явление специально или нет - неважно. Важно, что потом,
пройдя вперед, к солее перед центральным алтарем, молясь перед иконами и разглядывая
(а что ж делать? не потому разглядывая, что плохая молитва, а потому разглядывая,
что глаза-то все равно есть) их убранство, человек начинает различать еще какие-то
детальки убранства, перекликающиеся с этим ковром света. Вот киоты (деревянные
ящики, в которые помещают иконы), стоящие справа и слева - их боковые грани украшены
кусочками зеркал! Вот обрамление икон - оно все составлено из треугольничков видов:
красные, зеленые, и еще вызолоченные, да так вызолоченные, что в золотую амальгаму
можно смотреться, как в зеркало. И эту подставочки для отражения повторяются то
тут, то там, то тут, то там.
Есть в этом что-то от детской забавы: разрыть в земле ямку, уложить в нее фольгу,
накрыть цветным стеклышком, засыпать, а потом собственный "секрет" время
от времени медленнно раскапывать, наслаждаясь контрастом рыхлой земли и гладкого
стекла, дневного тусклого света и весело поблескивающего света стеклышка. Вот
храм - стеклышко среди городской почвы, которое еще и нужно потрудиться, чтобы
найти, и войти в него - и, как часто ни ходи в церковь, все равно это будет "время
от времени". А в храме устроена полутьма, а в храме то и дело гасят все свечи,
а в храме окон мало, - в общем, все устроено так, чтобы свет не просто освещал,
а чтобы создавался контраст, игра света яркого с рассеянным, блеска с тусклостью,
огня живого с огнем отраженным, лишившимся своего материального существа, но все
же вполне реальным.
Храм, оказывается, - не просто место молитвы; молиться можно и под открытым
небом. Храм - место, где молятся при свечах, где устанавливают светильники и украшения,
отражающие свет этих светильников, где светильники зажигают и гасят в зависимости
от того, что происходит в молитвенном последовании. Зажечь светильник - этот акт
столь тесно связан с молитвой, что первые молитвы священника на всенощной - именно
"светильничные". Связь здесь не внешняя. "Внуши молитву нашу и
вонми гласу моления нашего", - с этих слова начинается Первая светильничная
молитва. Конечно, по-русски понятнее сказать "услышь", но хорошо, что
есть и такие слова, где ответ Божий предугадан через слово, начинающееся приставкой
"в". Действительно, а что, собственно, происходит с нашей молитвой?
Как может наша молитва - слова, мысли, все существо наше, в конце концов - каким-либо
образом оказаться "в" Боге, Который выше всяких слов, мыслей, существ
и сущностей?
Ответ - в отражении света, ответ - вот в этом поблескивании свечи в золотистом
треугольничке. Ответ нашел еще тот, кто впервые обратил внимание на поблескивание
кристалла кварца, или грани свежесколотого кремня. О, это не зеркало в нашем понимании
- в зеркале мы отражаемся целиком, не смешиваясь ни с чем в зеркале. А в кристалле,
вот в таком тускловатом, казалось бы, зеркальце - отражение присутствует, но присутствует
явственно и материал самого камня, самого отшлифованного до блеска золота. Мы
видим, что отражение может словно войти вглубь чуждого ему материала и качества,
сохраняясь собою. Не прозрачность, подостланная амальгамой, а непрозрачность -
не отшлифованная до такой степени, что камень впускает в себя отражение, не переставая
ни на йоту быть самим собой. В таком отражении исчезают неяркие детали, окружающие
свечу или нас самих, остается только то, что действительно светоносно - происходит
своего рода отсев, маленький Суд над блеклостью и вторичностью.
Так отражение учит человека жизни в Боге. Оно напоминает, что такое образ Божий
- это не просто абстрактные качества свободы и любви, это незримое присутствие
в нас Бога, присутствие, которое не делает нас богами, как не делается отражение
отражаемым. Но есть и обратное движение - движение молитвы, веры, спасение: человек,
обращаясь к Богу, входит в Него, не становясь Им, оставаясь собою (хот (з чуждого
своего природы, что вошло в человека грехом и, казалось бы, стало частью его).
Как огонь свечи в кусочке кристалла, отражаемся мы в Боге и этим обоживаемся,
становимся богами по благодати - потому что Бог таков, что может принять нас в
Себя, не переставая быть Собою, не нанося ущерба нашему "я", сохраняя
дистанцию и различение между Собою и мною.
Конечно, плох тот молящийся, который о таких вещах думает. Но полезно помнить,
что Господь заложил в природу много уловок, приноровленных под человека, его психологию,
его слабости и его достоинства - уловок, которые должны самое меньшее удержать
человека от немедленного расчеловечивания, а самое большее - помочь ему вернуться
к Богу.
После конца всенощной гаснет всякий свет, исчезают всякие блики. Пономарь читает
"первый час" - молитвы, приуроченные к самому темному времени. Затем
священник выходит и читает "молитву первого часа": "Христе, Свете
истинный, просвещаяй и освящаяй всякаго человека, грядущаго в мир, да знаменается
на нас свет Лица Твоего, да в нем узрим свет неприступный...". "Освящать"
и "освещать" действительно почти совпадают в этой молитве, и не только
светит, но и преображает свет Христов, отражающийся ("знаменующийся")
в нас. Из храма - в темень улицы, где все серьезно, где все упорядоченно, и где
только снежинки, поблескивая в свете фонаря, напоминают, что природа остается
под властью не человеческой утилитарности, а Божественной воли к нашему спасению.
Бог выходит с нами, в нас, чтобы кто-то, увидев нас, поразился - не нам, конечно
- а Его образу, слабо мерцающему в глубине грубой, несветлой, но все же верующей
души.
6. НРАВИТСЯ - НЕ НРАВИТСЯ: УСПЕНИЕ В ГОНЧАРАХ
Каждую субботу ходить в другой храм - дело необычное в самом прямом смысле
слова: не по обычаю. Обычай - совершенно правильный, разумный и духовный - говорит
о том, что человек должен ходить в какой-то один храм, быть "прихожанином
святаго храма", а не перехожанином от церкви к церкви. Разумеется, возможно
путешествие по святым местам, паломничество, и путешествие по московским всенощным
да вменися в паломничество. Но в чем правильность и разумность обычая? А какой
первый вопрос задают, узнав, что православный человек впервые сходил без явной
цели не в свой приходской, а в какой-то иной храм? "Вам понравилось?"
Что значит "понравилось"?! Нет, понятно, что слово слишком древнее,
чтобы можно было объяснить его первое значение, - но теперь оно что-нибудь хорошее
означает? Разумеется, нет - когда спрашивают "понравилось" о храме,
это отчетливо обнаруживается. Вот знакомая решила тоже сходить в этот храм помолиться,
но не выдержала и через пятнадцать минут после начала службы ушла: "Не нравится,
пойду к себе" (благо, что здесь всенощная начинается в пять, а в храме, который
ей нравится и прихожанкой которого она является - в шесть; доехать успеет).
Нет, разумеется, если отвечать на вопрос, то, конечно, мне здесь не понравилось.
Дойти вроде бы удобно - от кольцевой станции метро "Таганская" пять
минут, но объяснить, как пройти коротко, практически невозможно. Так что выходите
из метро, поворачивайте направо, пройдете метров пятьдесят до первой развилки
и сворачивайте на улицу, идущую тоже вправо - через еще пятьдесят метров, и вы
у церковной ограды. Снаружи храм - игрушка: маленький, красненький, весь в кокошниках,
наличниках, колоколенка, главки. Но внутри! Вы входите в какой-то непонятный большой
предбанник, проходите его и оказываетесь в комнате, где по левую руку канун, по
правую - свечной ящик. Комната совершенно небольшая, храма не видно, и только
потоптавшись и оглядевшись, обнаруживаете, что с левой руки эта комната углом
соединяется с основным помещением храма. Купив свечу, проходишь туда и обнаруживаешь
совсем странную картину: в храме не один престол, как часто бывает, и не три,
как в большинстве московских церквей, а два. Причем главный, левый престол ничем
особенно не выделен: ну, иконостас повыше, клироса...
Все это какое-то недоделанное: ясно, что когда-то был это небольшой храм с
одним престолом, потом поднакопили и пристроили придел, затем еще расширили на
трапезную сбоку, потом достало денег на колокольню, а вот на третий придел так
и не набралось.
Теперь все это уже старина, памятник архитектуры, ничего не пристроишь, и так
и стоять ему недостроенным. Не сложилось симметричности, и сразу обнаружилось,
что несколько алтарей (в смысле - престолов) - это как-то не совсем понятно. На
одном и том же престоле можно совершать лишь одну литургию в день - таков православный
обычай, и смысл его понятен: жертва Христова неповторима. Между тем, по воскресным
и праздничным дням народу много, совершается две службы: ранняя и поздняя. Но
достаточно, как это часто и делается в деревенских церквах, освятить небольшой
переносной престол, который и приставляется в нужном случае к главному для совершения
еще одной литургии. Зачем строить придел, практически - воздвигать вторую церковь?
Все будут молиться в приделе, а перед главным алтарем никого и не будет, будут
стоять иконы без молящихся... нет, что-то тут есть не совсем разумное.
Когда в храме три алтаря, эстетический смысл возмещает с лихвой заминку со
смыслом богословским. Два боковых алтаря подчеркивают симметрию помещения, подчеркивают
центральность главного, создают ощущение отражения алтарей друг в друге. Подсознательно
мы начинаем понимать, что означает неповторимость Христовой Жертвы: одна, но совершается
в тысячах храмах по всему миру, во всех часовых поясах. Три алтаря - но симметричная
их постановка объединяет их в некое единство треугольника. Три алтаря - и могуче
вдвигается в сознание напоминание о Троице, хотя никакого конкретного символико-богословского
соотношения между тайной Троицы и этим конкретным числом нет. А два - и сразу
все как-то скособочивается. Говорит человек - хорошо, поет - тоже хорошо, а когда
тужится петь, а голоса нет - плохо; лучше бы уж говорил. И потолки низенькие,
и пономари какие-то уж очень разномастные, разновозрастные, и возглашают они все
с какой-то натугой, будто в Елоховском соборе находятся и нужно, чтобы их слышали
за полкилометра. Неужто обязательно благочестию проявляться в чисто эмоциональном
голосом напряжении, да еще отдающем в нос? Дьякона как-то очень уж суетятся, с
чисто светской, пролетарской деловитостью по солее похаживают и кадилом помахивают.
Священник-болгарин (храм - подворье Болгарского патриархата) какой-то очень уж
простой, и не по-русски простой, а именно что-то южное проявляется, какое-то движение
чуть быстрее у него, чем "нужно", об акценте уж и говорить не приходится.
И убранство все это барочное, в конце концов, со всеми завитушками и позолотою,
все эти попытки из большого зала сделать царский дворец, - какие же они, если
вдуматься, если чуть отстраниться, убогие. В семнадцатом веке, конечно, это все
производило нужное впечатление, потому что тогда и высшее начальство именно в
таких интерьерах жило. Но сегодня мы же видим, каков стиль власти - рациональный,
берущий не позолотой, не игрой светотеней на резьбе, а чистыми, ясными, без отблесков
плоскостями огромных стен и столов. Сейчас богатство и силу узнают по высоте потолка
- а здесь вон какой низенький, как в кремлевском Теремном дворце, по широте окон
(аналогично...), да много по чему - и ничего этого здесь нет. Церковь отстает
от времени лет на четыреста (не больше, кстати! на то, чтобы сохранить культ в
состоянии тысячелетней давности, ее тоже не хватает!!), а в результате человек
оказывается в каких-то театральных декорациях, совершенно не соответствующих ни
нашей нынешней психологии, ни вечному величию Божества.
Нигде так быстро и ярко, как в церкви, не проявляется паскудное стремление
человека уравнять себя с Богом, отождествить свой нрав и повадку с Господними.
Неверующий человек тоже скрывается свое "я" за неким идеалом - но там,
где идеал абстрактен, скрываться можно достаточно успешно и долго. Бог Живой живет
в храме, и Он будет бороться с "нравится мне - нравится Богу, не нравится
мне - и Богу противно" без устали. Мы будем вскрикивать: "Ай! За что
так больно!! До каких пор!!!" - так вот: до тех пор, пока мы не поймем: нравится
или не нравится, - совершенно неважно. Бог и Тот не так судит мир, не по Своему
нраву. Уж верно (и через пророков миру сообщено), что Ему все эти кадила не по
нраву, и праздники, и прочее. Уж верно Ему что три алтаря, что тридцать три, что
барочные завитушки, что архимодерновые конструкции, - не "по нраву",
не по размеру, не по характеру. Это не значит, что надо напрячься и попытаться
что-то сделать по Божьему нраву - бесполезно. У Бога нет нрава, как нет и размера
и характера. Простая катехизическая истина, которую так трудно усвоить: Бог есть
дух. Бог есть любовь.
Вера и любовь, таящиеся в нашем сердце, соединившись с некоторым количеством
чувствительных уроков, получаемых извне, в различных церковно-бытовых ситуациях,
быстро отучают нас судить о храме "нравится" или "не нравится".
"Велий еси Ты и творяй чудеса", - вот что вытесняет озабоченность своим
нравом. Эти слова из первой светильничной молитвы, читаемой в начале всенощной,
звучат в алтаре, когда хор поет: "Вся премудростию сотворил еси". Все
действительное разумно - это ложь. Все премудростию сотворено - святая истина.
Она не отменяет факта тьмы, который обнимает землю и искажает творение. Но, познав
эту истину, мы перестаем заботиться о своем мнении. "Господи, да не яростию
Твоею обличиши нас, ниже гневом Твоим накажеши нас", - так начинается вторая
светильничная молитва. Он важен, а не мы, ибо мы лишь брюзжим - а Он гневен. Бесчисленное
количество претензий можно предъявлять к дому Божию, и все они будут справедливы
с человеческой точки зрения, но лишь одно может не понравиться в храме Богу: мое
"я".
"Возвесели сердца наша, во еже боятися Имене Твоего Святаго", - это
опять из первой светильничной молитвы, и это выражает всю парадоксальность психологии
человека, входящего в храм: веселие и страх соединены так крепко, что непонятно,
что из них причина, что следствие, где отправная точка, где цель. Страх оттого,
что нет и заведомо не может быть ничего в этом мире, что было бы по нраву нам
и по размеру Бога - никакие интерьеры, никакие проповеди, никакие обряды. Радость
- от этого же: значит, Бог действительно есть Творец мира, а не Потребитель мира,
значит и люди действительно призваны не к приведению всего в соответствии со своим
нравом и не к совершенствованию своей нравственности в соответствии со всем, а
к Божьему подобию. Поднявшись к этой ступени, мы вступаем в невидимый храм, о
котором уже никто не сможет и спросить, нравится он или не нравится, потому что
невидимый храм - сам Господь, Тело Его.
В уголке храма во все время всенощной стоял на скамейке открытый гроб. В нем
лежало тело молодого мужчины. В полумраке было трудно понять, моложе он двадцати
или старше тридцати, а приглядываться было как-то странно. Рядом с изголовьем
на стуле сидела женщина, может быть, мать, может быть, жена, и неотрывно вглядывалось
в лик. После конца всенощной дьякон все той же деловой скорой походкой прошел
ко гробу и начал один (хор и не подумал помочь - певцы-то платные) отпевание,
не слишком ладно, не так чтобы "благовысокоторжественно". Странно было
бы гадать, понравилось ли это женщине, как странно было бы думать, нравится ли
отпевание покойнику. "Нравится", "не нравится", - осталось
там, в дохристианском мире, где Бог был еще только вдали и нисколько вблизи, где
Он был уже слишком далек, но еще не слишком близок. Это храм - Христа, Который
пришел не на богослужение, а на смерть и Воскресение. Эти молитвы - не в одну
из семи ночей творения, а в ночь восьмого дня - Воскресения.
"Силен в милости и благ в крепости, во еже помогати, и утешати, и спасати
вся уповающия во Имя Святое Твое", - входим мы в слова первой светильничной
молитвы. "Силен", "благ" - это не оценка, это не "нравится"
(и с какой пряной парадоксальностью соединены не однородные "силен"
и "крепость", "благ" и "милость", а все перетасовано).
Это бескорыстное восхищение, как "помогати, и утешати, и спасати" -
бесстрастная надежда, как Имя Святое - не наше, но Имя Единого Господа Иисуса
Христа.
7.СИММЕТРИЯ И ВОЛЯ: ИОАННА ВОИНА НА ЯКИМАНКЕ
Двадцать лет прошло со дня крещения, из них последние три года - подготовка
к рукоположению, постоянное участие в службах в качестве пономаря. Сам говорил
много раз о необходимости ходить в церковь, о том, как хорошо молиться вместе.
Но вот, совсем как у какого-нибудь атеиста, которого уговаривают заглянуть посмотреть
на православное богослужение, душа переживает одно: "Не хочу". Не хочется
идти в храм, просто не хочется, и все тут.
Как "всегда бывает в таких случаях", ноги несут прочь от храма -
в книжный магазин по соседству, а он закрыт. Остается до службы минут двадцать
- как раз столько, чтобы пойти в другой книжный, подальше; сознание твердит, что,
если поторопиться, то успеешь и туда, и в храм совсем ненамного опоздаешь - а
подсознание или что-то вроде этого все-таки подсказывает, что тогда в храм придешь
к середине службы, а то и вовсе не придешь - так устанешь, что двинешься домой,
махнешь рукой. При любых, кажется, искушениях, сатана достаточно зол, чтобы не
просто нас обольщать, а чтобы обольщать именно свободную нашу волю. Ему как раз
нравится, что человек впадает в грех, какой-то своей частью сознавая, что мог
бы и не впасть, что все-таки виноват.
Но в данном случае что-то у него не получилось: наверное, не крепкая воля сама
по себе победила искушение, а те самые годы, механическое, казалось бы, явление,
столь "недуховная" привычка, а вот поди ж ты... Какой-то неуловимый
миг абсолютного равновесия, когда воля была совершенно готова и пройти мимо храма,
и зайти в него - нечто непонятное совершается в душе и - в храм.
Храм св. Иоанна Воина на Якиманке - около метро "Октябрьская", напротив
радиальной станции и слева - метров через триста - от кольцевой - очень необычен
внешне и абсолютно обычен внутренне. Внешне он не просто строен, но стоит на огромном
пустыре, неожиданном в центре города, и потому кажется почти столь же высоким,
как и сто, и двести лет назад среди одноэтажной Москвы. В позднюю брежневскую
эпоху огромный сад вокруг храма изрядно сократили, перенесли ограду метров на
двадцать ближе к церкви - хотели, видно, что-то строить, а получился просто пустырь.
Зимним вечером, разумеется, архитектурных подробностей не видно, но все равно
помнишь самое впечатляющее: купол храма, украшенный необычным, издалека бросающимся
в глаза узором наподобие шахматной доски.
Внутри же - все как всегда. Свечной ящик справа, свечной ящик слева, придел
справа, придел слева, коридор-арка, ведущий к центральному алтарю, клирос справа,
клирос слева... Как всегда в храме, где ты не постоянный прихожанин, первая проблема
- где встать (а стоять, при этом, вообще нигде не хочется, хочется дома чай пить).
Здесь тоже выручает привычка, но вот что любопытно: в нормальной ситуации человек,
войдя в помещение, инстинктивно становится в центре, или на оси симметрии, в общем
так, чтобы было одинаковое расстояние до всех тен и углов. Может быть, это организму
сподручнее для того, чтобы сориентироваться и вникнуть в обстановку. Командир
должен быть в центре, чтобы до правого фланга и до левого фланга одинаково быстро
дошел приказ. Микрофон устанавливают посередине. В конце концов, если мы задумаемся
над тем, где помещается наша душа, мы решим, что и она - в середине, между ушей,
глаз, ноздрей, затылка и лица; так удобнее и естественнее. Естественно было бы
встать и посередине церкви: именно отсюда хорошо видно все, что совершается в
алтаре.
В церкви, однако, любой человек ведет себя иначе. Если в храме не царит совсем
уж пасхальная давка, центральный проход, невидимая ось симметрии остается незанятым.
Все словно шарахаются в сторону. Но люди одинаково шарахаются и от абсолютной
пакостии, и от совершенной святости - в данном случае, разумеется, последнее.
Это видно, во-первых, потому что священник как раз стоит на этой невидимой оси
симметрии, во-вторых, потому что древняя традиция предписывает каждый раз, проходя
через центр, повернуться к престолу, перекреститься, поклониться. Катехизисы объясняют
это так, что именно на престоле совершается величайшее таинство Церкви - Евхаристия,
но они не объясняют, почему из всех возможных линий, на перекрестьи которых стоит
престол, именно ось симметрии храма выбрана главной (собственно, единственной).
Внешняя условность соответствует в данном случае (как и в любом другом) безусловной
внутренней реальности. Человек сам себя ощущает симметричным существом - и физиологически
симметричным (к асимметричному сердцу отношение особое именно из-за его исключительности),
и психологически симметричным, двоичным. "Да" и "нет", согласие
и отрицание, воля добрая и воля злая делают нашу душу симметричной, и с древнейших
времен человек привык отождествлять правое с хорошим, левое с плохим. Может быть,
и наоборот возможно - невозможно лишь убрать из себя ощущение, что есть какой-то
невидимый внутренний сгиб, какой-то центр, и что он недосягаем, хотя именно он
идеален для душевного равновесия. Собственно, само слово "равновесие"
подразумевает весы с симметрично равными относительно центральной оси чашками.
В такой вот вечер, когда равновесия совершенно нет, болезненно ощушаешь - а,
собственно, не молишься - как важно не хотеть благого или не хотеть, а как важно
прежде всего успокоиться, замереть. Причем равновесие человека всегда нарушается
лишь с одной стороны - со стороны греха, дурной воли. Она небезуспешно пытается
раскачать добродетель, навалиться так, чтобы добрая часть души затрепетала, чтобы
личность в целом стала колебаться. Вновь и вновь приходится делать усилие, чтобы
верить, наваливаться на чашу добра, чтобы все установилось. В борьбе с нехотением
вдруг совершенно необычно начинают восприниматься слова всенощной, да, собственно,
любых молитв. Оказывается, почти все молитвы обращены против человеческой грешной
воли, командуют доброй половине человека прямо как взводный: встать ("Востаните"
- так начинается всенощная; приходили к началу службы пораньше, садились, и начинали
с призыва встать - без призыва натура предпочла бы сидеть). "Приидите, поклонимся
и припадем" к Богу - трижды повторяется, нараспев возглашается в алтаре.
Неужели одного раза недостаточно? И девяти раз мало! И десятое приказание: "Благослови,
душе моя, Господа!" А каждая ектенья: "Господу помолимся"? Разве
это не приказ?! И таких приказаний за всенощную (да и за любое другое богослужение)
наберется под сотню. Собрались христиане и долбят себя, долбят, долбят - потому
что сбились с курса, отклонились, и нужно теперь подвинчиваться себя и подвинчивать,
подталкивать туда, к оси. Из-за греха словно сбилась наводка, изображение человека
стало нечетким, и нужно изрядно потрудиться, чтобы совместить все стороны нашего
"я" в одно изображение.
Впрочем, никакое усилие над собой не помогает, и в конечном счете - вернее,
в четвертой светильничной молитве - раздается мольба к Богу: "Исполни уста
наша хваления Твоего". Мы - не можем, наша ленивая, неблагодарная стороны
перевешивает. Ты - исполни, Ты наполни нас "немолчными песнями и непрестанными
славословленьми" - то есть, так наполни, чтобы мы не замолкли никогда, даже
когда организм взмолится о молчании.
Молитва эта, как и всякая молитва, исполняется. За два с половиной часа от
начала всенощной к ее концу все меньше становится сил у воли дурной и злой, все
меньше не хочется молиться, и в конце концов уже устает эта дурная часть себя
и куда-то улетучивается. Впрочем, добрая часть тоже устает - и вот тогда устанавливается,
наконец, равновесие. Так происходит не в одной душе, видимо, а в каждой - потому
что в самом чине богослужения, в самих молитвословиях все меньше становится приказов,
все больше просто разговора с Богом, и так до самого великого славословия, до
гимна, начинающегося ангельскими словами "Слава в вышних Богу...". С
облегчением, искренне, радостно говорим мы - себе и Богу - что душа собралась
воедино и делает то, для чего создана: "Хвалим Тя, благословим Тя, кланяемся
Ти ся...".
Когда в душе устанавливается мир, когда молитва изливается свободно, когда
своя воля успокоилась и заняла нужное место - невидное самому себе, тогда начинаешь
понимать, почему старались в храмовой архитектуре обязательно установить симметрию,
почему душа жаждала пристроить два придела, чтобы эту симметрию выявить через
симметрию самих престолов, почему "благолепно", когда не один свещеносец,
а двое, и почему декаданты пытались демонстративно бороться с симметрией и одновременно
заигрывали с сатанизмом.
Симметрия всегда считалась признаком красоты, а иногда считалось даже, что
красота - лишь там, где симметрия, и что мир красив именно потому, что симметрия
пронизывает и живую тварь, и мертвое творение. Не случайно любимейшие человечеством
риторические фигуры все построены на симметрии (когда одно и то же повторяет дважды
или, еще лучше, когда фраза построена вокруг некоего центра - “жить хорошо, а
жить хорошо еще лучше).
Именно в христианском храме симметрия получает религиозное значение, потому
что именно во Христе симметрия присутствует как религиозное качества - это симметрия
божественной и человеческой природ. Халкидонский догмат - учение о том, что во
Христе божественное и человеческое нераздельно и неслиянно, неизменно и неслитно
- совершенно недоступен уму и логике, но абсолютно ясен зрительно. Потому в христианской
храме центральная ось особенно важна, что Христос вообразим лишь как невидимая
линия соединения двух миров, двух природ, двух воль, двух свобод. Чудо спасения
- в возможности существования такой линии, святость оси симметрии - в том, что
это линия Христа. Почувствовав это и открыв, вступив на эту линию духом своим,
молящийся Христу человек вдруг начинает по-новому переживать свою собственную
биологическую симметричность. Приходит дерзновенное сознание того, что ось мира
проходит через тебя, что ты не самозванец, когда делишь вселенную на части справа
и слева от себя, но что ты можешь это сделать, раз ты со Христом. Тогда, выходя
из храма, человек уносит с собой невидимую линию Спасения, и выходит вместе с
нами, чтобы войти в мир не бездомным странником, а мечом, рассекающим мир изнутри,
из каждой верующей души.
8. ОДИН И МНОГО, ЗАМКНУТОСТЬ И РАЗОМКНУТОСТЬ: БОГОЯВЛЕНСКИЙ СОБОР
У метро "Площадь Революции" есть два выхода. Один - если ехать от
метро "Киевская", то надо садиться в последний вагон - выводит к собственно
бывшей площади Революции (тепер опять Театральной). Другой - соответственно, у
первого вагона поезда, идущего от "Киевской" или у последнего вагона
поезда, идущего от "Курской" - выводит прямо в облака могучего запаха
винных опиток. В подвалах дома, где устроен этот выход, есть, видимо, цех промывки
винных бутылок. Меняются режимы, руководители страны, идеологии - а непристойный
кислейший запах царствует здесь. Выйдя из метро, вы оказываетесь в переулке, название
которого никому, видимо неизвестно (а к тому же у всех переулков в этой, стариннейшей
части города, слишком много названий. Чуть поворачиваете налево - наискосок -
и видите преогромнейшую кирпичную развалину, производящую весьма гнетущее впечатление.
Кажется, что тут взорвалась бомба.
Впечатление, впрочем, обманчивое: если зайти в ворота, то Вы окажетесь внутри
вполне прилично сохранившегося монастыря - квадратом стоят кельи. Входите в собор
- и, оказывается, внутри там даже роскошно, правда, роскошно по-светски: помещение
собора разбито на два этажа, и на втором этаже, в зимней церкви - паркет, рояль,
мраморные лестницы. Что-то, видимо, тут культпросветное было.
Но почему сворачивать налево, если можно свернуть направо? Зачем вообще идти
в этот храм, если есть "свой" храм, и он от этого всего-то в четверти
часа ходьбы? Там все привычно, там не будешь отвлекаться от молитвы на разглядывание
нового интерьера. Но если уж положил себе время от времени бывать в новом храме,
а тут выбор - либо вовремя в чужой, либо на четверть часа в свой опоздать, то
почему бы и не пойти в чужой храм.
У входа в храм висит достаточно теперь трационное объявление о том, как вести
себя в храме. Нетрадиционного в объявлении то, что оно провозглашает обязательным
три раза креститься и кланяться перед тем. Вообще же считается достаточным и минимум:
один раз перекреститься и поклониться. Но совершенно несомненным кажется даже
скептическому человеку, что чем больше, тем лучше, и что поклониться три раза
почтительнее, нежели один.
А почему, собственно? Почему один хуже нескольких? или, во всяком случае, чем
несколько лучше одного? Почему нравственную и даже мистическую окраску получает
число поклонов? Почему вешают не одну икону, а несколько? Почему если повесить
только одну, то это будет уже отдавать декадентством, которое увидело особую (но
именно с упадочническим душком) красоту в подчеркнутом одиночестве красивого?
На этом месте сделал я перерыв, чтобы заняться какими-то другими работами.
Но, как сказал один умный человек, "всякий человек может сделать перерыв,
но ни один человек не может сказать, когда этот перерыв кончится". Перерыв
затянулся на много месяцев, и пришлось идти в ту же церковь еще раз, что освежить
впечатления.
А служба в этот раз шла не в верхней церкви, а в нижней. И вновь встает тот
же вопрос: а так ли уж практична эта вторая церковь, неужели было нельзя обойтись
без нее? Наверное, можно, но две церкви лучше, нежели одна, "много"
лучше "одного".
Совершенно неожиданно, однако, к этому противопоставлению прибавилось в этот
раз еще одно, основанное на впечатлении, которое только и можно было получить
во время молитвы в нижнем храме. Нижний храм похож на пещеру не просто как каждый
храм, он похож на пещеру намного больше. Сперва тело просто ощущает некоторое
неудобство, стеснительность. Начинаешь оглядываться и, наконец, понимаешь: ты
в замкнутом пространстве, из которого только один выход, да и тот так далеко,
что его как бы и нет, он не ощущается.
Храм ли нижний построен раньше здания в целом, или архитектор с самого начала
задумал создать нечто вроде двух вложенных друг в друга шкатулок, но только в
нижней церкви нет окон. Есть арочные проемы - но они ведут в галерею, окружающую
помещение, и взгляд, пройдя один-два метра, натыкается на стену вновь. Через широкие
царские врата очень хорошо видно алтарное пространство, но и в нем нет окон -
в арочных проемах лишь фрески (снаружи видно, что стена алтаря выход все-таки
на улицу, окна просто наглухо заложены).
Стоя в таком храме понимаешь, что всякий человек в той или иной мере болен
клаустрофобией. Замкнутое пространство пугает, сердце бьется чаще, вот-вот начнет
не хватить воздуха. Дверь за спиной где-то есть, но отделена двумя стенами, так
и ее тело не ощущает. Храм часто уподобляют космосу, но насколько же каменный
свод непохож на свод небес. Как же удивительно, фантастично голубое небо - это
самое остроумное и неподражаемое из Божьих изобретений, одновременно и покрывающее
землю, и открывающее бездонность вселенной, одновременно проницаемое и непроницаемое
для взгляда, не давящее и не кажущееся космически далеким. Ночью, когда голубое
небо скатывается, человек должен спать - смотреть в черноту такое же рискованное
предприятие, как молитва, а ночью всякий необходимо сталкивается с ничем неприкрытой
бездонностью, и не всякий может это вынести.
Замкнутость противоречит самой сути молитвы, богослужения. Молиться в замкнутом
пространстве - значит, подобно Самсону, раздирать пасть льву, с треском распарывать
космос, обнаруживая за ним Творца. Не всякий и не всегда на это способен, и храм,
даже самый замкнутый, как катакомбный, имеет свой выход в небо - не запасной,
а основной. Этот выход - человек, стоящий рядом с тобой. Не нужно даже на него
смотреть (и странно было бы пялиться на соседа в храме). Нужно просто знать, что
он есть - как верующий просто знает, что Бог есть - и уже дыхание спокойно, уже
не боишься. Не потому, что "на миру и смерть красна", а потому что ощущаешь
человека как комочек, в котором беспорядочно сжаты и материальность камня, и бездонность,
открытость, распахнутость духа. Где есть ближний - не может быть замкнутости,
уже есть дырочка в бесконечность, и самая страшная темница это одиночка, даже
если в ней есть окно и видно голубое небо. Разумеется, человек может все, может
и так задавить в себе эту бесконечность, так агрессивно давить на вас плитою,
что в присутствии иного типа вы чувствуете себя хуже, чем в любой одиночке. Но
зато и вы - вот оно, чудо разомкнутости - можете молиться, и тогда в самой злобной,
самой давящей на психику (и, увы, часто и на тело) публики вы входите в бесконечный
простор.
Православный канон воспрещает совершать Евхаристию в одиночестве - всегда должен
быть кто-то, кто ответит священнику "Аминь". Это не означает, что Евхаристия
- встреча двух людей, самое меньшее. Евхаристия - встреча Богочеловека и человека,
вот почему нужен хотя бы пономарь; священника-то как личности во время Евхаристии
уже и нет. Всенощную может священник служить и один. Но на самом деле, в храме,
расписанном фресками, в храме, украшенном иконами, не может человек быть один,
чувствовать себя замкнутым - икона всегда есть образ человека, и, следовательно
- образ бесконечного, открытого, Божьего простора. Нельзя задохнуться, пока рядом
есть икона.
"Один" в христианстве значит бесконечно много, ибо вера встречает
Бога как Одного, и тогда и становится верой, когда понимает, насколько же Бог
- Один, просто один, насколько все остальное - не Бог, не может быть считано вместе
с Богом. Но христианство есть и бесконечное "много", потому что Один
Бог открывает Себя и как Бога Единственного - как Троицу, как Единство, как Бога,
в Котором есть "много", не противоречащее этому "одному".
Более того, без троичности Бога не может быть Богочеловечества, ибо Один Господь
Иисус Христос исходит от Отца и, возвращаясь к Отцу, остается с людьми через Духа.
Это абсолютно непонятное богословие абсолютно понятно в обряде, в служении
Богу, когда каждый и один в храме - но, даже если один, невидимо с ним соприсутствуют
все святые. Даже если в храме много народу, все равно молитва, какой бы "едиными
усты" она ни была, есть молитва одного, и спасение есть спасение одного (и
через меня, одного, спасение - спасение многих и многих, и, даст Господь, всех).
Это "одно" - одно дуновение благодати, делающее человека, но этого "одного"
не бывает без "много" - без многих лет молитвы, без многих лет в Духе,
без многих усилий сделать Божье "одно" действительно единственным, одним
в нашей жизни. Тут и три поклона, и два-три храма рядом друг с другом, внутри
друг друга, и несколько икон там, где можно было бы обойтись одной, - все есть
то "много", которое пытается прорваться к одному. Словно отбойным молотком
жмет человек в одну точку, но тысячью усилий, и открывает все новое и новое в
этой одной точке. Так рождается таинственное, мистическое знание о небе, которое
уж явно одно, как множестве, и об экстазе как о вознесении на седьмое небо, и
выше. Грешный мир - мир сомкнутый, давящий, и освобождение из греха в Любовь и
Свет есть одно усилие Божие - и множественность наших усилий. Когда это одно и
многожественное усилие совершено, только тогда и по мере его свершения (ведь оно
и множественное, оно и не совершено, а совершается) мы начинаем понимать, зачем
в мире есть не только Один, Единственный Бог и один-единственный "я",
но и десятки, сотни, тысячи и тысячи тысяч людей. Без Бога и двух человек было
бы не "много", а "слишком много", а Каину с Авелем было б
не разминуться, с Богом же и в Боге мы размыкаемся, и вбираем друга в многообразие
и единство Богочеловечества.
|